«Кто за что, а я за двоеперстье…» или На русский Север клюевской тропой

O духовных корнях поэзии Н.А.Клюева и старообрядчестве

Недавно как руководителю делегации Латвийского Шаляпинского общества и Русского культурного центра «Улей» мне довелось посетить остров Валаам, Кижи, город Вытегру на берегу Онежского озера. Повсюду взор мой улавливал следы древлего благочестия, атрибуты старообрядчества – осьмиконечные церковные и поклонные кресты, древние дониконовские иконы и книги, на погостах, в частности, в Кижах – кресты-голубцы (как бы под двускатной малой крышей).

В городе Вытегре неожиданно для большинства «водоплавающих» туристов, почитателей старины и русского Севера оказалось, что на главной улице провинциального городка в детской библиотеке находится мемориальная комната известного поэта Николая Алексеевича Клюева. На доме имеется и мемориальная доска.

Переступив порог комнаты и глядя на портреты поэта, сборники его стихов, я невольно подумал о том, что среди русских поэтов – выходцев из среды старообрядчества – самыми яркими, выдающимися в российской словесности являются, бесспорно, Н.Клюев и его младший собрат по перу и друг С.А.Есенин.

В поэзии и рассказах Н.Клюева образ его матери, как справедливо отмечают исследователи, сильно стилизован, фольклоризирован. Поэт сознательно создает образ «былинщицы», «песельницы», плачеи. Как отмечает К.Азадовский в книге «Николай Клюев» (Л., 1990), повествованием о матери поэт пытается обосновать и удостоверить свою родовую причастность к «праотцам» – старообрядцам. Говоря о ней, ему было важно упомянуть о ее «жгучей» духовности древлеправославного склада.

«Глядит, бывало, мне в межбровье взглядом, и весь облик у нее страстотерпный, диавола побеждающий...» В свойственном ему «узорчатом» стиле в одном из очерков Клюев опоэтизировал дорогой ему образ: «Родительница моя была садовая, а не лесная. Отроковицей видение ей было: дуб малиновый, а на нем птица в жемчужном оплечье с ликом Пятницы Параскевы (день этой великомученицы отмечается 28 октября; поэт чтил Параскеву Пятницу в память о своей матери Параскеве Дмитриевне – С.Ж.). (..) Прилепилась родительница моя ко всякой речи, в которой звон цветет знаменный, крюковой, скрытный, столбовой... Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, знала (..) Новый Маргарит (избранные сочинения Иоанна Златоуста, IV в., в переводе князя А.М.Курбского во 2-ой пол. XVI в. – С.Ж.), огненные письмена протопопа Аввакума (..) и много другого, что потайно осоляет народную душу (..), что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни...» Нельзя не согласиться с мнением исследователя, что Клюев приписывал своей матери знание духовных сочинений, с которыми сам ознакомился уже в зрелом возрасте.

Вместе с тем старообрядческие корни семьи Клюевых – отнюдь не миф, не вымысел поэта, уроженца деревни Коштуги. Начиная с XVIII века русский Север был заселен староверами. В очерке «Праотцы» Клюев развивает мысль о своей генетической связи со старообрядчеством: «И еще говаривала мне моя родительница не однажды, что дед мой Митрий Андреянович северному Ерусалиму, иже на реце Выге, верным слугой был. (..) Чтил дед мой своего отца (а моего прадеда) Андрея на как выходца и страдальца выгорецкого. Сам же мой дед был древлему благочестию стеной нерушимой».

В автобиографическом очерке «Гагарья судьба» поэт в стиле «плетенье словес», заимствованном из сочинений византийских книжников, повествует о последних днях своей матери, скончавшейся в ноябре 1913 года:

«Жизнь на родимых гнездах, под олонецкими берестяными звездами дала мне песни, строила сны святые, неколебимые, как сама земля.

Сгорела мамушка, почернел от свечных восковых капелей памятный часовник.

Мамушка пела уже не песни мира, а строгие стихиры о реке огненной, о грозных трубных архангелах, о воскресении телес оправданных.

За пять недель до своей смерти мамушка ходила на погост отмечать поклоны Пятнице-Параскеве, насладиться светом тихим, киноварным Исусом, попирающим врата адовы, апосля того показать старосте церковному, где похоронить ее надо, чтобы звон порхался в могильном песочке, чтобы место без лужи было. (..)

Мне же она день и час сказала, когда за ее душой ангелы с серебряным блюдом придут. (..) Мои «Лубяные песни» отображают мое великое сиротство и святыню – мать. (..) Тысячи стихов моих ли или тех поэтов, которых я знаю в России, не стоят одного распевца моей светлой матери».

Известно, что в доме Клюевых в Желвачево находилось немало старопечатных и рукописных книг.

Исследователи полагают, что годами Клюев создавал о себе «сказ», расцвечивая и обогащая свою подлинную биографию поэтическим мифом. Литературная маска «отпрыска Аввакума», призванного говорить «от уст народа», от лица древлего благочестия, патриархальной религиозной культуры, «скрытой», потаенной народной жизни, позволяла поэту легче вживаться в образ поэта «Руси богомольной».

Многое в юности Н.Клюева покрыто туманом, мистической дымкой, религиозно-романтическим флером его авторского мифотворчества. Однако близко знавшие его люди в начале 1910-х годов отмечали, что поэт был «исключительно религиозен», о чем свидетельствуют и его собственные письма А.Блоку.

Характерно, что начиная с 1906–07 годов в России пробуждается неудержимый интерес к старообрядчеству, к его фольклору и быту, к русскому Северу – краю староверов. Литераторы и публицисты возвращаются к тематике, в значительной мере освоенной писателями ХХ века – П.И.Мельниковым - Печерским, Н.С.Лесковым и др. О старообрядцах пишут М.М.Пришвин, В.Д.Бонч-Бруевич, А.С.Пругавин. К.Д.Бальмонт выпускает в 1900-е годы целые сборники фольклорных стилизаций («Жар-птица», 1907; «Зеленый вертоград. Слова поцелуйные», 1909).

Духовные веяния эпохи не миновали и А.Блока. «Хочу заниматься русским расколом», – пишет он 20 сентября 1907 года. А.Блок признается в письме матери: «Письмо Клюева окончательно открыло глаза». А поэт С.Городецкий свидетельствовал: «В Клюева он крепко поверил».

Для самого уроженца Олонецкой губернии Н.Клюева собирание фольклора, изучение литературных фольклорных, иконописных памятников старообрядчества, занятие иконописью, народным искусством, коллекционирование икон и старинной русской утвари, безусловно, было духовной потребностью, удовлетворением его эстетических запросов. Это страстное увлечение поэта русской стариной, несомненно, было продиктовано его «огнекрылой душой» (В.Ховин).

А Г.Поршнев 25 дек. 1913 года в газете «Сибирь» справедливо утверждал: «Он, кажется, первый поэт русского Севера, страны «чарующих» озер и «испуганных» птиц, страны лесных сказок и нежных, еще не исследованных народных легенд и преданий».

Противоположную точку зрения выразил известный литуратурный критик, уроженец Риги В.Е.Чешихин-Ветринский (сын редактора-издателя «Рижского вестника», историка Ливонии Е.В.Чешихина, покоящегося на Покровском кладбище в Риге), обвинявшего Клюева в том, что он «подделывается» под народ, нарочито нагромождает этнографические детали (Вестник Европы, 1913, №4).

Вместе с тем, по воспоминаниям вытегорских старожилов, «Н.Клюев любил бывать в обществе пожилых людей и вести на всевозможные темы разговоры. Беседы эти привлекали внимание многих местных жителей...». Кроме того, поэт собирал травы, делал лечебные смеси и лекарства. Ходил он в летнее время в длинной рубахе, подпоясанной шнурком-опояском, в соломенной шляпе.

Петербургский переводчик и коллекционер Ф.Ф.Фидлер, вспоминая обед у поэта А.Измайлова, писал, что на нем присутствовали 27-летний Н.Клюев и 20-летний С.Есенин: «Оба – старообрядцы. (..) Клюев живет со своим 75-летним отцом в избе на берегу реки; он черпает из нее воду, готовит еду, стирает белье, моет полы... Он не курит, однако употребляет мясо. (..) В юности он носил на теле вериги; на мой изумленный вопрос, для чего он это делал, он ответил просто: «Для Бога».


Манеру декламации Клюев во многом заимствовал у народных сказителей, исполнителей духовных стихов. Б.Лазаревский, вспоминал о чтении поэта: «Начал он читать негромко, под сурдинку басом. И очаровал. М-ов плакал... Чуть было не плакал и я. Не чтение, а музыка, не слова, а евангелие, а главное – дикция особенная... И далеко же этим футуристам и Маяковским с их криком и воем до этой музыки, точно весь народ русский говорит».

В народном творчестве Клюева привлекало сказание об Опоньском царстве, распространенном в старообрядческой среде. Народная фантазия рисовала образ градов и обителей, раскинувшихся где-то на Востоке, на море-океане, в Беловодье, на 70 островах, где твердо и нерушимо соблюдается «древнее благочестие». «Тоска моя об Опоньском царстве, что на Белых Водах», – признавался Клюев в начале 1918 года; однако образ легендарного царства – своего рода «богоспасаемой», «потаенной» Руси – не нашел воплощения в его поэзии.

Драматическое противоречие между новой действительностью и духовным идеалом поэта выразилось в его признании: «Уму – республика, а сердцу – Китеж-град». И восклицал в стихах: «Железный небоскреб, фабричная труба, Твоя ль, о родина, потайная судьба!» (Была и такая перефразировка credo:«а сердцу – Матерь-Русь»).

Однако Клюев не мог избавиться и от трагических предчувствий, мысля о гибнущей старозаветной Руси. Поэт верил, что поруганная народная красота никогда «не остается не отомщенной».

Как пишет исследователь, «Клюев много размышлял о судьбах народного искусства, о «Великом Народном Зрении», о символическом значении разного рода деталей в избе, церкви, вышивке и т.д. Он собирал по окрестным деревням иконы, древние рукописные книги и предметы старины – возможно, надеясь спасти их от уничтожения. Выступая перед вытегорами, он указывал им на непреходящую ценность этих вещей, их связь с «народной душой». Так, 14 янв. 1920 г. на съезде учителей Вытегорского уезда Клюев говорил:

«Думают, подозревают ли олончане (..), что наш своеобразный бытовой орнамент: все эти коньки на крышах, голуби на крыльцах домов, петухи на ставнях окон – символы, простые, но изначально глубокие, понимания олонецким мужиком мироздания? (..)

Искусство, подлинное искусство во всем: и в своеобразном узоре наших изб (..) и в архитектуре древних часовен, чей луковичный стиль говорит о горении человеческих душ, подымающихся в вечном искании правды к небу. (..)

Искусство, не понятое еще миром, но уже открытое искусство, и в иконописи, древней русской иконописи, которой так богат Олонецкий край».

Исторически глубоко закономерно, что словно следуя заветам поэта, в независимой Латвийской Республике со второй половины 1920-х годов возникает Кружок ревнителей русской старины, разворачивает свою благодарную деятельность собирателя, знатока старообрядческой книжности, народных традиций, этнографии, вышивки И.Н.Заволоко. Именно Иван Никифорович повел русскую молодежь клюевской тропой.

Вдова поэта Владимира Конге вспоминала: «Осенью 1924 г. я с В.Д.Конге отправились по приглашению Н.Клюева, к нему на осмотр всякой церковной утвари и старинных икон. (..) Это была не комната, а будто изба старообрядца. Кровать с высокой горой красных подушек под ситцевым пологом. Лавки у стен. Иконостас в углу. Темные иконы на стенах. Висячие, на цепях, лампады. Стол, покрытый домотканой скатертью. Деревянные ложки, ковши, глиняные горшочки, расписанные птицами и травами. (..) На полу – лоскутные половики. На столе, в углу, резной по дереву работы раскрашенная Голгофа с распятием. Потом она несколько лет стояла на письменном столе мужа. А в углу висела огромная икона 17-го века с лампадой ручной работы из листовой меди, чеканки той же поры».

Настроения же Клюева, «поэта избы», в социальном плане выразились в стихотворении 1920-х гг. «Наша собачка у ворот отлаяла», непонятно каким образом попавшем в печать. В нем нашла воплощение основная тема позднего Клюева – гибель прежней Руси: «А давно ли Россия избою куталась...». Сравнивая Россию с девушкой-староверкой Настенькой (из романа П.М.Мельникова-Печерского «В лесах»), поэт оплакивает исчезновение прекрасного в современном мире: «Аль опоена, аль окурена, только сгибла краса волоокая». В пророческом по духу стихотворении рисуется жуткая картина современного бытия: «Люди обезлюдены, звери обеззверены», фактически предвосхищающие «Погорельщину».

Уже сборник «Львиный хлеб» (стихи 1919–22 гг.) проникнут трагическими мотивами «неприкаянной» России: «Умирают звезды и песни», «Россия плачет пожарами», «Страстотерпица Россия кажет Богу раны и отеки», «Над мертвою степью безликое что-то Родило безумие, тьму, пустоту». На фоне плача по гибнущей патриархальной России в поэзии Клюева звучит протест против Запада: «Не зовите нас в Вашингтоны, В смертоносный, железный край».

В феврале (или марте) 1928 г. поэт поведал своим знакомым о своем путешествии на русский Север весной или летом 1927 года. Возможно, в работе над «Погорельщиной» Клюев вдохновлялся впечатлениями от предпринятого путешествия. Современник вспоминал: «Клюев начал рассказывать о своих летних странствиях на Печору к старообрядцам, которые до прошлого года жили настолько уединенно, что даже не слыхали о Советской власти, о Ленине. Николай Алексеевич был одним из немногих, кто знал, как добраться до отдаленных северных скитов по тайным тропинкам, отыскивая путь по зарубкам на вековых стволах. Он рассказывал, как в глухих лесах за Печорой, отрезанные от всего мира, живут праведные люди, по дониконовским старопечатным книгам правят службы и строят часовенки и пятистенные избы так же прочно и красиво, как и пятьсот лет тому назад».

Изобразительная, «иконописная» манера зрелого Клюева наиболее ярко проявилась в «Погорельщине». Как говорилось выше, древнерусская живопись была одним из пристрастий поэта, его любимым изографом оставался А.Рублев. Н.Клюев не только знал историю мирового искусства, часто посещал выставки, но и сам был талантливым рисовальщиком. В числе друзей поэта были известные художники, его портреты писали А.Бенуа, И.Грабарь, Б.Григорьев и др.

В 1921–22 гг. в Вытегре Клюев работал над поэмой о древнерусских иконописцах: «Я хочу песнословить рублевские вапы, Заозерье перстов под гагарьим туманом...»

12 июня 1934 г. Клюев писал из ссылки С.Клычкову: «Я сгорел на своей Погорельщине, как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском».

В книге Ст. и С.Куняевых «Растерзанные тени» есть главка «Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» (Из «дела» Н.Клюева, 1934 год). И в ней также звучит мысль о духовной связи поэта с древлеправославной религией, традициями старообрядчества, всем тем святым для поэта, собрата Есенина, что несла и даровала русскому народу стародедовская Русь, формируя его душу, национальное сознание и образ жизни.

Для русских людей и в Латвии, в особенности для староверов, КЛЮЕВСКАЯ ТРОПА не поросла быльем, она всегда ведет как в прошлое, так и в будущее, вдохновляя на творчество и побуждая мыслить о духовных ценностях русского народа, наследии наших праотцев.

И, несмотря на лихолетье, репрессии, годину перестроечных реформ – СОВРЕМЕННУЮ ПОГОРЕЛЬЩИНУ – малая родина Н.А.Клюева – русский Север, Олонецкий край – не стала пепелищем, не опутана всецело сетью производства, но по-прежнему остается родиной лебедей, гусей, журавлей, гагар. Незабвенно имя Поэта.